Katya Knyazeva (avezink) wrote,
Katya Knyazeva
avezink

Category:

Russian poets on the 1920s Berlin


(This post is being updated once in a while)
[1921–1923: Sasha Cherny]
Саша Черный

ВЕСНА В ШАРЛОТТЕНБУРГЕ


Цветет миндаль вдоль каменных громад.
Вишневый цвет вздымается к балкону.
Трамваи быстрые грохочут и гремят,
И облачный фрегат плывет по небосклону…
И каждый луч, как алая струна.
Весна!

Цветы в петлицах, в окнах, на углах,
Собаки рвут из рук докучные цепочки,
А дикий виноград, томясь в тугих узлах,
До труб разбросил клейкие листочки —
И молодеет старая стена…
Весна!

Играют девочки. Веселый детский альт
Смеется и звенит без передышки.
Наполнив скрежетом наглаженный асфальт,
На роликах несутся вдаль мальчишки,
И воробьи дерутся у окна.
Весна!

В витрине греется, раскинув лапы, фокс.
Свистит маляр. Несут кули в ворота.
Косматые слоны везут в телегах кокс,
Кипит спокойная и бодрая работа…
И скорбь растет, как темная волна.
Весна?

1921

НЕ ПО АДРЕСУ

Когда советский лжепиит,
Подкидыш низменной рекламы,
В кафе берлинском нахамит
И разорвет жакет у дамы,—
       Для европейских трезвых глаз
       Грязней свиньи такие франты,—
       И слышишь триста первый раз:
       «Mein Gott! Ах, эти эмигранты!»

Взяв отпуска у сатаны,
Пируют «нэпманы» в Берлине,
Красновельможные чины
И их дородные гусыни…
       Самодовольный хриплый смех,
       На хищных пальцах бриллианты…
       И снова на устах у всех,
       «Mein Gott! Ах, эти эмигранты!»

А пестрый виленский навоз,
Вплывающий на две недели
Для биржевых метаморфоз,
Для сахарина и фланели?
       Полны их ржаньем все сады
       И все гостиницы-гиганты…
       И вновь шипят на все лады:
       «Mein Gott! Ах, эти эмигранты!»

Галдят по-русски? Суд готов.
Каких еще искать резонов?
У эмигрантов нет значков,
Как у собак и фаэтонов.
       Мы европейцев не виним.
       Как занести им в прейскуранты —
       Кто властный хам, кто пилигрим?
       «Mein Gott! Ах, эти эмигранты!»

Но если иезуит-лихач,
Вчера кропавший в «Общем деле»,
По новым вехам дует вскачь
И мажет грязью по панели:
       «Ах, эмиграция! Вертеп!
       Скандалы! Пьянство! Бриллианты!»,
       Невольно крикнешь: «Шут! Ослеп?
       Да разве вы-то — эмигранты?..»

1922, 16 октября.

КАПРИЗНЫЕ ВИРШИ

      Помню май в Берлине блеклом:
Каждый день, как раб наемный,
Дождь с утра дубасил в стекла —
Монотонный, неуемный…
Хлюпал-булькал плеск струистый.
Разбухало все в природе,—
Вишни были водянисты,
И табак сырел в комоде.
      Переулок был безлюден,
      Тая в мутной синеве,
      И мозги мои, как студень,
      Колыхались в голове.
      Не потоп ли? Весь в смущенье,
Ощутил я трепет рабий:
Потерял Господь терпенье,—
И опять разверзлись хляби…
Я к издателю собрался
Сговориться о ковчеге,
Но подумал… и остался:
Пусть уж тонет, дьявол пегий!
      Сквозь гардины с дрожью в теле
      Заглянул я за карниз:
      Пустяки! Вода с панели
      Уходила в трубы вниз.

      А теперь сижу я в Риме.
Август месяц на исходе,
Но лучи неукротимы
От восхода до захода.
Ртуть за градусник полезла,
Сохнут пальмы, скачут блохи,
Вся вода в трубе исчезла
И из крана — только вздохи.
      Целый день лимонным соком
      Укрощаю душный жар,
      А сквозь ставень медным оком
      Рдеет солнечный пожар.

      О Господь! Твои загадки
Выше нашего сознанья…
Мне ли править опечатки
В пестрой книге мирозданья?
Но глаза к Тебе подъемлю,
Чтоб Тебя обеспокоить:
Ты не мог ли нашу землю
Лучше как-нибудь устроить?
      Климат мог быть в центре суше,
      А на юге посвежей,
      Или б дал нам вместо туши
      Тело легкое чижей…

      Дождь иль зной, а чиж-мечтатель
Распевает гимн в три ноты.
Платье, кровля и издатель —
Никакой о них заботы!
Что ему наш мир бездушный,
Революции и визы?
Вон обед его воздушный —
Сотни мошек бледно-сизых…
      Вся земля ему отрада,
      Всюду родина над ним —
      И совсем ему не надо
      Ни в Берлин летать, ни в Рим.

1923

ГОЛОС ОБЫВАТЕЛЯ

В двадцать третьем году, весной
В берлинской пивной
Сошлись русские эмигранты:
«Наемники Антанты»,
«Мелкобуржуазные предатели»
И «социал-соглашатели»…
Тема беседы была бескрайна,
Как теософическая тайна:
Что такое эмиграция?
Особая ли нация?
Отбор ли лучших людей?
Или каждый эмигрант злодей?
Кто-то даже сказал
На весь зал:
«Эмигранты — сплошь обыватели!»
А ведь это страшней, чем «социал-соглашатели».
Прокравшийся в зал из-под пола
Наканунский Лойола,
Предложил надеть на шею веревку
И вернуться в советскую мышеловку,—
Сам он в силу каких-то причин
Возлюбил буржуазный Берлин.
Спорящих было — двенадцать,
Точек зрения — двадцать,
Моя, двадцать первая, самая простая,
Такая:
Каждый может жить совершенно свободно,
Где угодно.
В прежнее время —
Ногу в стремя,
Белье в чемодан,
Заграничный паспорт в карман,
Целовал свою Пенелопу
И уезжал в Европу.
В Аракчеевской красной казарме
Не так гуманны жандармы:
Кто откупался червонцем,
Кто притворялся эстонцем,
Кто просто, сорвавшись с цепи,
Бежал сквозь леса и степи…
Тысячам тысяч не довелось,—
Кое-кому удалось…
Это и есть эмиграция,
Цыганская, пестрая нация.
Как в любой человеческой груде
В ней есть разные люди:
Получше — похуже,
Пошире — поуже,
Но судить нам друг друга нелепо,
И так живется, как в склепе…
Что касается «завоеваний революции»,
О которых невнятно бормочут иные Конфуции,
То скажу, как один пожилой еврей
(Что, пожалуй, всего мудрей):
Революция очень хорошая штука,—
Почему бы и нет?
Но первые семьдесят лет —
Не жизнь, а сплошная мука.

Руль. 1923, 22 апреля.


[1922–1924: Vladimir Mayakovsky]
Владимир Маяковский

ГЕРМАНИЯ

Германия —
это тебе!
Это не от Рапалло.
Не наркомвнешторжьим я расчетам внял.
Никогда,
никогда язык мой не трепала
комплиментщины официальной болтовня.
Я не спрашивал,
Вильгельму,
Николаю прок ли, —
разбираться в дрязгах царственных не мне.
Я
от первых дней
войнищу эту проклял,
плюнул рифмами в лицо войне.
Распустив демократические слюни,
шел Керенский в орудийном гуле.
С теми был я,
кто в июне
отстранял
от вас
нацеленные пули.
И когда, стянув полков ободья,
сжали горла вам французы и британцы,
голос наш
взвивался песней о свободе,
руки фронта вытянул брататься.
Сегодня
хожу
по твоей земле, Германия,
и моя любовь к тебе
расцветает романнее и романнее.
Я видел —
цепенеют верфи на Одере,
я видел —
фабрики сковывает тишь.
Пусть, —
не верю,
что на смертном одре
лежишь.
Я давно
с себя
лохмотья наций скинул.
Нищая Германия,
позволь
мне,
как немцу,
как собственному сыну,
за тебя твою распѐснить боль.

РАБОЧАЯ ПЕСНЯ

Мы сеем,
мы жнем,
мы куем,
мы прядем,
рабы всемогущих Стиннесов.
Но мы не мертвы.
Мы еще придем.
Мы еще наметим и кинемся.
Обернулась шибером,
улыбка на морде, —
история стала.
Старая врет.
Мы еще придем
Мы пройдем из Норденов
сквозь Вильгельмов пролет Бранденбургских ворот.
У них долла́ры.
Победа дала.
Из унтерденлиндских отелей
ползут,
вгрызают в горло долла́р,
пируют на нашем теле.
Терпите, товарищи, расплаты во имя...
За все —
за войну,
за после,
за раньше,
со всеми,
с ихними
и со своими
мы рассчитаемся в Красном реванше...

На глотке колено.
Мы — зверьи рычим.
Наш голос судорогой не́мится..
Мы знаем, под кем,
мы знаем, под чьим
еще подымутся немцы.
Мы
еще
извеселим берлинские улицы.
Красный флаг, —
мы зажда́лись —
вздымайся и рей!
Красной песне
из окон каждого Шульца
откликайся,
свободный
с Запада
Рейн.

Это тебе дарю, Германия!
Это
не долларов тыщи,
этой песней счёта с голодом не свесть.
Что ж,
и ты
и я —
мы оба нищи, —
у меня
это лучшее из всего, что есть.

1922–1923

ДВА БЕРЛИНА

Авто
Курфюрстендам
-ом катая,
удивляясь,
раззеваю глаза —
Германия
совсем не такая,
как была
год назад.
На первый взгляд
общий вид:
в Германии не скулят.
Немец —
сыт.
Раньше
доллар —
лучище яркий,
теперь
«принимаем только марки».
По городу
немец
шествует гордо,
а раньше
в испуге
тек, как вода,
от этой самой
от марки твердой
даже
улыбка
как мрамор тверда.
В сомненьи
гляжу
на сытые лица я.
Зачем же
тогда —
что ни шаг —
полиция!
Слоняюсь
и трусь
по рабочему Норду.
Нужда
худобой
врывается в глаз.
Толки:
«Вольфы…
покончили с голоду…
Семьей…
в коморке…
открыли газ…»
Поймут,
поймут и глупые дети,
Если
здесь
хоть версту пробрели,
что должен
отсюда
родиться третий —
третий родиться —
Красный Берлин.
Пробьется,
какие рогатки ни выставь,
прорвется
сквозь штык,
сквозь тюремный засов.
Первая весть:
за коммунистов
подано
три миллиона голосов.

1924



[1922: Marina Tsvetaeva]
Марина Цветаева

БЕРЛИНУ

Дождь убаюкивает боль.
Под ливни опускающихся ставень
Сплю. Вздрагивающих асфальтов вдоль
Копыта — как рукоплесканья.

Поздравствовалось — и слилось.
В оставленности златозарной
Над сказочнейшим из сиротств
Вы смилостивились, казармы!

10 июля 1922


[1923: Boris Pasternak]
Борис Пастернак

GLEISDREIECK

Чем в жизни пробавляется чудак,
Что каждый день за небольшую плату
Сдает над ревом пропасти чердак
Из потсдама спешащему закату?

Он выставляет розу с резедой
В клубящуюся на версты корзину,
Где семафоры спорят красотой
Со снежной далью, пахнущей бензином.

В руках у крыш, у труб, у недотрог
Не сумерки, - карандаши для грима.
Туда из мрака вырвавшись, метро
Комком гримас летит на крыльях дыма.

30 января 1923
Берлин


[1923: Vladislav Khodasevich]

Владислав Ходасевич

БЕРЛИНСКОЕ

Что ж? От озноба и простуды
Горячий грог или коньяк.
Здесь музыка, и звон посуды
И лиловатый полумрак.

А там, за толстым и огромным
Отполированным стеклом,
Как бы в аквариуме темном,
В аквариуме голубом -

Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб.

И там, скользя в ночную гнилость
На толще чуждого стекла
В вагонных окнах отразилась
Поверхность моего стола,-

И проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращеньем узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.

1923

В КАФЭ

Мясисто губы выдаются
С его щетинистой щеки,
И черной проволокой вьются
Волос крутые завитки.

Он - не простой знаток кофеен,
Не сноб, не сутенер, - о, нет:
Он славой некою овеян,
Он провозвестник, он поэт.

Лизнув отвиснувшие губы
И вынув лаковый блокнот,
Рифмует: кубы, клубы, трубы,
Дреднот, вперед, переворот.

А сам сквозь дым английской трубки
Глядит, злорадно щуря взор,
Как бойко вскидывает юбки
Голодных женщин голый хор.

Ему противна до страданий
Арийских глаз голубизна,
Арийских башен и преданий
Готическая вышина,

Сердец крылатая тревога,
Колоколов субботний звон...
Их упоительного Бога
Заочно презирает он.

И возвратясь из ресторана
И выбросив измятый счет,
Он осторожно из кармана
Какой-то сверток достает.

28 февраля, 25 августа 1923
Saarow

* * *

С берлинской улицы
Вверху луна видна.
В берлинских улицах
Людская тень длинна.

Дома – как демоны,
Между домами – мрак;
Шеренги демонов,
И между них – сквозняк.

Дневные помыслы,
Дневные души – прочь:
Дневные помыслы
Перешагнули в ночь.

Опустошенные,
На пеpeкpeстки тьмы,
Как ведьмы, по трое
Тогда выходим мы.

Нечеловечий дух,
Нечеловечья речь, –
И песьи головы
Поверх сутулых плеч.

Зеленой точкою
Глядит луна из глаз,
Сухим неистовством
Обуревая нас.

В асфальтном зеркале
Сухой и мутный блеск –
И электрический
Над волосами треск.

1923

(On visiting a public toilet:)
ПОД ЗЕМЛЕЮ

Где пахнет черною карболокой
И провонявшею землей,
Стоит, склоняя профиль колкий
Пред изразцовою стеной.

Не отойдет, не обернется,
Лишь весь качается слегка,
Да как-то судорожно бьется
Потертый локоть сюртука.

Заходят школьники, солдаты,
Рабочий в блузе голубой,-
Он все стоит, к стене прижатый
Своею дикою мечтой.

Здесь создает и разрушает
Он сладострастные миры,
А из соседней конуры
За ним старуха наблюдает.

Потом в открывшуюся дверь
Видны подушки, стулья, склянки
Вошла - и слышатся теперь
Обрывки злобной перебранки
Потом вонючая метла
Безумца гонит из угла.
И вот, из полутьмы глубокой
Старик сутулый, но высокий,
В таком почтенном сюртуке,
В когда-то модном котелке,
Идет по лестнице широкой,
Как тень Аида - в белый свет,
В берлинский день, в блестящий бред.
А солнце ясно, небо сине,
А сверху синяя пустыня...
И злость, и скорбь моя кипит,
И трость моя в чужой гранит
Неумолкаемо стучит.

1923

* * *

Все каменное. В каменный пролет
Уходит ночь. В подъездах, у ворот –

Как изваянья - слипшиеся пары.
И тяжкий вздох. И тяжкий дух сигары

Бренчит о камень ключ, гремит -засов
Ходи по камню до пяти часов,

Жди: резкий ветер дунет в окарино
По скважинам громоздкого Берлина, -

И грубый день взойдет из-за домов
Над мачехой российских городов.

1923

All his poems by date.


[1928: Vladimir Korvin-Piotrovsky]
Владимир Корвин-Пиотровский

СТИХИ К ПУШКИНУ

1

Не спится мне. Не знаю почему —
Лежу всю ночь и комкаю подушки,
Всю ночь гляжу в изменчивую тьму
И вот – из тьмы ко мне приходит Пушкин.
– Скакал всю ночь, цыганская судьба.
Он бросил плащ и улыбнулся хмуро.
– На сорок верст случайная изба,
– Но даже в ней жандармы и цензура.
О, легкий взлет горячечной мечты, —
Мне сладостно в жестокой лихорадке
Запоминать и смуглые черты,
И разговор, текущий в беспорядке.
– Берлин? Еще бы; так и в старину,
– Российской музе странствовать не внове,
– И я свершил прогулку не одну,
– Был и Кавказ, и служба в Кишиневе. —
Стучат часы. Бессонница и бред,
Ползет рассвет, медлительный и скучный —
Уж колокольчик замер однозвучный,
И в коридоре топает сосед.

2

Шарлоттенбург, Курфюрстендам, – не верю, —
Я выдумал, проснусь и не пойму. —
Спой песенку, задумчивая Мэри,
Как пела Дженни другу своему. —
Блестит асфальт. Бессонница как птица,
Во мглу витрин закинула крыло, —
Вон, в зеркале, бледнеет и томится
Еще одно поникшее чело.
За ним – другой. Насмешливый повеса,
Иль призрак ночи, иль убийца? Что ж,
Когда поэт на Пушкина похож,
То тень его похожа на Дантеса.

3

Немудрено. Ведь рифма не в фаворе,
На почтовых и думай, и строчи – —
В фельдъегеря поэта! Поскачи, —
В Сибирь, к цыганам, к немцам, – что за горе?
Так исстари. Такая участь наша,
И умереть спокойно не дадут;
Лет через сто – потомков правый суд,
А в настоящем – ссылки да Наташа.
Гони, ямщик. Добраться б до корчмы,
Лучину вздуть и переправить строки.
Уже метель запела о Пророке,
И ветер жжет лобзанием Чумы.

4

Час замыслов. Работа бьет ключом.
Час поздний муз. Скрипят тихонько двери.
Косая тень склонилась над плечом, —
Он снова здесь, задумчивый Сальери.
Вошел – и замер. Чопорный сюртук
Без пятнышка, перчатки без изъяна;
В глазах – зима. Но в нервном взлете рук
Вся музыка, все ритмы Дон Жуана. —
– Поймете ль Вы?
– О, знаю, он поймет,
Но не простит. Плотней задернет шторы
И с нежностью, с отчаяньем вольет
В напиток мой последний дар Изоры.

5

Да, им легко. Одна забота —
На сердце наложить печать,
В минуту гнева промолчать,
Друг в друге вызывать зевоту.
Несложный круг, пустое дело,
И даже солью клеветы
Не сдобрить пресной пустоты,
Что этим миром овладела.
Но если изредка, случайно,
К ним ветер гостя занесет,
Чья речь звучит необычайно,
Чей взор глядит с иных высот,
Чей путь проходит стороною,
Поближе к безднам и звездам, —
Какая ненависть волною
Вскипает по его следам!
И если он слегка запнется,
Смутится яростной молвой, —
Какая буря пронесется
Над обреченной головой!
Поэт. Клонясь над водопадом,
Не пей обманчивой струи,
Но утоли змеиным ядом
Уста засохшие твои.
От колыбели до могилы
К горчайшим ядам привыкай
И все, что лживым взорам мило,
Правдивым взором не ласкай.
Беги людей. Не их судьбою
Живет твой одинокий стих;
Лохмотья жалких риз твоих
Пусть делят музы меж собою.

6

Гляжу на смуглые черты,
На чуть приплюснутые губы – —
Быть может, север слишком грубо
Не ценит южной красоты.
О, как пленительно глядят
Глаза из-под бровей широких,
Какой живой и умный яд
Обжег морщинистые щеки —
Должно быть, правда, тяжело
Стремиться к тропику родному,
Склоняя жаркое чело
Навстречу ветру ледяному.
Любовь двойная жестока,
Кто вынесет любовь двойную?
Нева прекрасна, но близка, —
Мечта творит Неву иную.
Сердцам ленивым красота
И не нужна, и не доступна,
Затем – высокая мечта
Всегда чужда, всегда преступна.
Они дарят свою любовь
Лишь мертвецам, и нет им дела,
Что ими пролитая кровь
Давно к любви их охладела.
Все те же мы. И так же лгут
Уста холодные и злые,
И так же мало сердце жгут
Нам осуждения былые.
Мы не прощаем, не простим,
Нам ненавистен лик поэта,
Мы из притворства погрустим,
Но не опустим пистолета.

1928



[1931: Andrey Bely]
Андрей Белый

Берлин


Взор
Божий, —
— Пламенные
Стрелы, —
Взогнит наш каменный
Позор...
Куда нам убежать
От гнева?
И как взвизжать
Из черных нор?
Дух —
Чрево,—
— Пучащее газы, —
Потухни!
Рухни,
Старый храм,—
— где —
Вспух
От злобы
Озверелый, —
— Безлобый
Узкоглазый —
— Хам!
Жрец сала, прожеватель
Хлеба,—
Упорно
Вспучив
Смокинг —
— Гроб,—
Со щелком нахлобучив
Небо,—
— Свой черный
Котелок —
— На лоб, —
Сжав
Совесть —
— Лаковым
Портфелем,
Живот —
— Караковым
Пальто, —
Вот —
Побежит к конечным
Целям, —
— Чтоб —
— С тумбы
Грянуться
В ничто!

1931, Kuchino.



[1987: Vere Lurye]
Вера Лурье

Берлин
Не узнать старых улиц Берлина
После долгих годов сатаны.
Оставались там только руины
И калеки от бомб и войны.
А в двадцатые давние годы
Ехал мимо балкона трамвай.
На балконе писала я оды,
С улиц слышен собачий был лaй!
Свеж был воздух, не пахло бензином,
Не торчали под небом дома,
И белье не стирали машины.
Холоднее казалась зима.
Это время давно миновало...
Новый город восстал нз руин.
Только я еще не устала
Вспоминать тебя, старый Берлин!

Берлин, 1987



Tags: 1920s, 1923, berlin, diaspora, emigration, germans, poetry, russians
Subscribe

Posts from This Journal “berlin” Tag

  • Dieter E. Zimmer & Nabokov’s Berlin

    Dieter E. Zimmer’s (1934–2020) quest for Berlin locations in the works of Vladimir Nabokov remains one of my favorite journeys in urban…

  • The Flaneur

    “The grand reminiscences, the tremors of history – for the true flaneur, these are rubbish to be left behind for tourists. And he…

  • A. Remizov, Tales of the Monkey King (1922)

    The cover, designed by V. Masiutin, reminds of Dr. Seuss' creatures: A. Remizov, Skazki obezianiego tsaria Asyki, 78 pages. Engravings and…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments